Джеймс Алисон. Шлепая по берегу в Ниневию…

Джеймс Алисон

Содержание:
1. Побег от Слова
2. На берегу
3. Начала рождения католической совести
4. Предвкушения нового творения
5. А впереди еще столько всего…
Сноски


Побег от Слова

Иона, если вы помните, был весьма непослушным и упрямым пророком. Он услышал слово от Бога, по которому должен был отправиться в великий город Ниневию и проповедовать о суде, ибо злодеяния горожан дошли до Господа Бога. Иона же без промедления двинулся в противоположном направлении. Вместо того чтобы направиться в Ниневию напрямик через плодородный полумесяц, он поспешил в Иоппию, где оплатил место на корабле. Писание говорит, что он «вошел в него, чтобы плыть с ними в Фарсис от лица Господа» (Иона 1:3). Дело не только в том, что Фарсис находился совершенно в другой стороне – Иона всерьез намеревался скрыться от присутствия Живого Бога. С чего это Иона был так напуган? Чем его так ужасала Ниневия? Мы поймем это позже, когда пророк рассердится на незамедлительное покаяние горожан. Он ненавидел Ниневию и хотел, чтобы город лежал в руинах. Он знал о нечестии ниневитян и не видел смысла идти в город, который следовало бы уничтожить, и призывать его обитателей изменить свои пути. Да и жители города наверняка зададут жару глашатаю суда!

Итак, Иона не только не стремился донести добрые вести ниневитянам, но и опасался за собственную судьбу. В конце этого жизненного эпизода пророк объясняет Богу, почему он не захотел пойти: он знал, что Бог милосерден и многомилостив, но лично ему не нравилась сама мысль о том, что жители Ниневии могут безболезненно спастись от объявленного суда. Но на данный момент мы этого еще не знаем.

Иона был сыном Амафии, то есть «сыном “моей истины”». Итак, с самого начала вся история закручивается вокруг того, кто, будучи привязанным к своей истине, на горьком опыте познает истину Божью. Он знает, в чем беда язычников, но изначально способен различить лишь половину Божьего послания. Он услышал Божье слово так, как был готов его принять – как укоризненное послание, которое следовало передать другим. Его способность слышать была обусловлена состоянием сердца. К счастью, Бог избрал человека, который, при всей своей непробиваемой праведности, прекрасно знал, как страшно предстать перед Живым Богом, но на определенном уровне своего сознания также понимал, что если он, Иона, послушается Всевышнего, то милосердный Бог не преминет проломить панцирь организованной приверженности истинной религии и войти в контакт с невероятно беспокойным, неистовствующим миром – миром стыда, и страха, и ненависти – с обратной стороной всякой упорядоченной праведности. Стыд воспринимает только один приказ: бежать! Иона побежал.

Хвала Богу за побег пророка! Подумайте, насколько больше вреда приносят люди, которые неуязвимы даже перед собственным позором. Они способны заставить самих себя поверить в то, что их праведность и праведность Божья – два сапога пара. Нечто в сознании Ионы не могло справиться с подозрением, что слово Живого Бога посеет хаос в тщательно скрываемых чувствах ненависти и страха, что ненависть к другим и боязнь самого себя являются составляющими одного и того же, пока еще косного, аспекта его собственного бытия. Он бежал от собственной уязвимости и, благодаря ей, в конце концов был научен быть вестником Божьего слова.

У Эндрю Салливана есть фраза, в которой очень тонко отмечена суть происшествия с непослушным пророком: «Стыд заставляет вас преждевременно бежать от самого себя; гордость заставляет вас преждевременно разоблачать себя. Боюсь, что в жизни большинства геев неприлично много и того, и другого» (Andrew Sullivan, Love Undetectable, London, 1998, стр. 92). Столкнувшись с перспективой надорвать голос, проповедуя перед несознательными ниневитянами с показной гордостью, свойственной тем, кто не любит ни себя, ни тех, кого должны убедить, Иона, в глубине сердца сознающий получение послания от Бога, отправился, как делают многие из нас, в добровольное изгнание. Стыд заставил его преждевременно бежать от Божьего присутствия. Он еще не понимал, что Бог пребывает там, где Его любят: убегая от присутствия Бога, Иона бежал от самого себя.

Да уж, с теми, кто бежит от самих себя, сложно найти общий язык. Им трудно быть даже наедине с собой, и другие, более простые люди с легкостью улавливают флюиды обремененности. Если мы пребываем в напряженности с самими собой, то эта напряженность, усиливаясь, проецируется на других и улавливается ими. Иона, убегая от Бога, попадает в самый центр бушующей бури, однако спит в корабельном трюме. То есть он не только не подозревает о том, что шторм за бортом каким-то образом относится к нему, но и понятия не имеет о разбушевавшейся стихии. Подобно большинству тех, кто бросился бежать от самих себя, он сумел отрешиться от боли и смятения, властвующих внутри его, и теперь смятение бушует вокруг внешне спокойного и безмятежного пророка. Но мореплавателей, любезно принявших Иону на борт, сложно одурачить. Будучи искренними, простодушными язычниками, которых не беспокоит заповедь оставить безгласных идолов и предстать перед Живым Богом, моряки поступают так, как при подобном стечении обстоятельств (их кругозор не может вместить царящее на море смятение) поступил бы любой здравомыслящий язычник – бросают кости, ибо с незапамятных времен знают, что, как только они принесут в жертву виновника бедствия, на море воцарится штиль.

Вполне предсказуемо жребий падает на Иону. Оно и понятно: он – чужак, не один из них. Более того, он излучает превосходство своими религиозными убеждениями – яхвист среди язычников. Короче говоря, ему не миновать короткой спички. Когда напуганные мореплаватели единодушно указывают на него осуждающими перстами, Иона понимает, в чем дело. Он собирается со всем своим превосходством и заявляет, что он – еврей, прекрасно понимающий, что происходит. Ведь среди всего прочего Бог евреев управляет и стихиями, окружающими их. Шокированные персты свидетельствуют как об уникальном превосходстве будущей жертвы (с его точки зрения, он гораздо лучше их во всех отношениях), так и об уникальной отвратительности его преступления, объяснения которого морякам и не требуется: разразившаяся буря ясно свидетельствует о том, что назревает нечто ужасное.

Представим проснувшегося Иону, но проснувшегося лишь на одном уровне своего сознания. Крики паникующих моряков пробуждают в нем лишь «гордость» – осознание своей веры и собственного превосходства от того, что Бог обращается к нему таким нетривиальным способом. Хороший еврейский пророк знает, как реагировать в случае эмоционального столкновения с язычниками: нужно стоять за свою уникальность вплоть до смерти. Разве не об этом речь? Он еще не позволил слову Божьему проникнуть глубже, к его стыду, где он позволил бы любить себя, и таким образом прекратить бесчинство бури вокруг себя. На данном этапе взаимодействия Божьего слова с его сознанием он все еще убегает. Он все еще не знает о подлинной причине бури, а потому неспособен проявить спокойствие человека, сознающего, что его любят.

Тогда Иона сам предложил выбросить его за борт, чтобы море утихло. Пытаясь избежать необходимости донести слово Живого Бога до места назначения, он знает по меньшей мере то, что должно случиться с хорошим еврейским пророком: над ним устраивают самосуд, что в дальнейшем должно привести его к «канонизации». Однако моряки, принявшие его на борт, были достаточно искушены в своем язычестве, чтобы понять: не следует приносить кого-то в жертву с легкомысленной готовностью – они, очевидно, поняли, что самомнение их гостя играет не последнюю роль в его желании стать жертвой. Иначе говоря, не стоит необдуманно поддаваться на участие в линчевании ради того, чтобы удовлетворить чьи-то комплексы «пророка-мученика».

Итак, демонстрируя порядочность, достойную уважения, моряки старательно не обращают внимания на заявления Ионы и тщатся собственными силами добраться до более спокойных вод. Это ни к чему не приводит – им не по силам совладать с бедствием, которое навлек на них пророк, бегущий от себя и от присутствия Бога. От реальности никуда не деться: в передрягу, об ужасе которой человек при обычном укладе жизни вряд ли догадывается, не говоря уже о том, чтобы спокойно из нее выбраться, они попали из-за отказа Ионы исполнить Божье решение достучаться до сердца того, кого Он любит. Старательно избегая этой любви, возлюбленный человек невольно сеет хаос вокруг себя.

В конце концов морякам приходится согласиться с пророком. Они понимают, что причины возникшей ситуации невозможно устранить беспомощными потугами, и соглашаются с предложением беглого пророка. Они совершили уместную в таком случае молитву, цель которой сводилась к тому, чтобы превратить убийство Ионы, разрешенное им самим, в санкционированное Богом жертвоприношение, должное положить конец бедствию. Когда Иона оказывается за бортом, на море мгновенно воцаряется тишина и покой, из чего они – как здравомыслящие язычники после совершенного самосуда – решают, что их посетил капризный бог, обладающий неимоверным могуществом. Он сначала посылает бедствие, а потом, приняв человеческое жертвоприношение, возвращает спокойствие. Тогда они спешат поступить так, как должны поступать благоразумные язычники: они воспроизводят насильственный самосуд в литургическом жертвоприношении, демонстрируя приверженность новому откровению принесением обетов: «И устрашились эти люди Господа великим страхом, и принесли Господу жертву, и дали обеты» (Иона 1:16). Далее эти приятные участники массовки уплывают в закат, предположительно добираются до необжитого острова на севере от Франции и востоке от Ирландии, где их религия живет и здравствует до сего дня. И по сей день люди легкомысленно считают, что она каким-то образом связана с Живым Богом.

Но вернемся к Ионе. Помните, каким мы его обнаружили – наполовину разбуженным: очнулась та его половина, которая отвечает за гордость. Ее как раз было достаточно, чтобы достойно вступиться за свое религиозное наследие, ортодоксию и правоверие. Та половина, которая подтолкнула его на побег – стыд, – осталась в забытьи, таким образом сыграв свою далеко не второстепенную роль в этой драме. Она-то и настояла на том, чтобы моряки выбросили пророка в бурное море. Претерпеть мученическую кончину, в конце концов, – это восхитительно удобный способ разрешить конфликт гордости и стыда. Гордость подсказывает, что именно так должны поступить с хорошим человеком и пророком, а стыд бесчестно с этим соглашается: «Я ненавижу себя и не могу с собой жить, но, с другой стороны, понимаю, что нельзя накладывать на себя руки. А что, если подстроить так, чтобы со мной расправились “при исполнении долга”? Тогда люди узнают лишь недвусмысленную историю жизни пророка и мученика. Зачем кому-то знать о постыдном стремлении к самоубийству, которое в действительности двигало мной со всем своим неистовством и непреодолимостью? Зачем кому-то знать, что я хуже любого язычника, так как втянул их в свой жизненный кошмар и таким образом переложил ответственность за насилие на них, в то время как я всего лишь старался расправиться с самим собой?»

Можно представить, что именно такими были аргументы конфликтующих аспектов сознания беглеца, когда его переваливали за борт – на верную смерть. Иона, несомненно, не читал книги пророка Ионы, а потому ничего не знал о наиболее памятной для нас части повествования: «И повелел Господь большому киту поглотить Иону; и был Иона во чреве этого кита три дня и три ночи» (Иона 2:1). Пророк думал, что летел в неумолимую пучину. Падая, он, должно быть, испытывал некое чувство облегчения. Наконец-то все закончилось. Но не тут-то было. Затевая свою смерть в попытке сбежать от присутствия Божьего, он и не подозревал о том, что у Бога были иные планы на его счет. Он собирался следовать за беглецом по пятам, пока тот не позволит достучаться до себя, и затем, когда Иона уже вонзился в пучину, сохранить его бытие, пока смятение, страх, ненависть и тьма, скрывающиеся за личиной веры, разрывали его естество на части. «Большой кит» – это не что иное, как Бог, Который поддерживает бытие Ионы посреди тьмы и страха. Кажется, что там – в глубине суицидальной депрессии, там, где даже верующий человек не может найти точки опоры, где нет исцеления, где само бытие человека распадается, где исчезает свет и нет даже тоннеля, в конце которого может брезжить свет, а есть лишь тянущий вниз водоворот, высасывающий из бытия, – вас все-таки держит в бытии сила, которая вам не принадлежит. Огромная рыба представляется мне прозрачной, так что Иона все эти трое суток не осознавал, что он все-таки не погиб после того, как его увлекли стихии, которых он всегда страшился. Он был способен видеть и чувствовать мрак, но не мог понять, что его естество переживало исцеление, прикосновение, удержание на глубине, о которой он раньше и понятия не имел.

Однако по мере того, как кажущееся разрушение прогрессировало, Иона наконец обнаружил проникновение внутрь его, что посреди этого мрака все же был подлинный «он», к которому можно было прикоснуться, которого можно было удержать в бытии, которого можно было собрать воедино, – так что после трех дней и ночей (а может быть и лет, на протяжении которых склонность к самоубийству оставила его болтающимся без подлинного бытия и чувства принадлежности) он впервые смог сделать нечто абсолютно новое: «И помолился Иона Господу Богу своему из чрева кита» (Иона 2:2).

Прежде Бог сказал Свое слово Ионе, но пророк услышал его не так, как человек обычно слышит слово, а почувствовал что-то наподобие укола рожном, который вызвал «рефлекс Павлова» в виде бегства. Перед тем как взяться за выполнение поставленной задачи, Иона не стал обвинять Бога в изнасиловании [1], как это сделал Иеремия, он даже не пытался оправдываться, как Исайя, говоря, что он человек с нечистыми устами. Он просто бросился наутек. Но теперь, в бездонной глубине, после того как он почувствовал прикосновение и его «Я» было собрано воедино и способно к диалогу, пророк молится Тому, Кого уже не называет просто «Господом» или «Богом» – он впервые обращается к «Господу Богу своему» и произносит один из прекраснейших благодарственных псалмов за избавление из глубин душевного страдания, используя привычные образы: преисподняя, потоп, морская трава, обвившая голову, «отринутость» от очей Божьих и так далее. Заканчивая псалом, он говорит нечто довольно удивительное, но вместе с тем очень значимое: «Чтущие суетных и ложных [богов] оставили Милосердого своего, а я гласом хвалы принесу Тебе жертву; что обещал, исполню. У Господа спасение!» (2:9, 10). Однако это не совсем точный перевод: из него все еще кажется, что самоправедный яхвист превосходит язычников. Смысл еврейского высказывания будет яснее, если его перевести следующим образом: «Те, кто держатся за никчемность, отступили от милосердия своего. Но я гласом хвалы принесу Тебе жертву: что обещал – исполню». Это уже слова человека, который прочувствовал прикосновение и понял, что раньше придерживался никчемности, а потому и отступил от собственного бытия, в глубине которого мог любить себя, но теперь он с благодарностью обращается к основанию своего бытия. Когда Иона заявляет, что спасение от Господа, тогда «сказал Господь киту, и он изверг Иону на сушу» (2:11). Уместно заметить, что в тот самый момент, когда Иона говорил как человек, прекративший отрекаться от собственного бытия, рыба сослужила свою службу, и Иона очутился на суше.


На берегу


Из следующего далее повествования мы узнаем, что Иона добирается до Ниневии, и он даже не успевает открыть рта, как весь город усердно раскаивается. Ниневитяне даже скот облачили во вретище, что делает этот случай едва ли не самым причудливым эпизодом Писания. Иона взбешен! (Откровенно говоря, вся эта история представляется тщательно продуманной еврейской шуткой, в которой Бог доводит ситуацию до абсурда только ради того, чтобы вызвать гнев своего пророка, напрочь лишенного чувства юмора.) Но тем самым Бог добивается того, что Иона способен выразить свое желание умереть, став настоящим нигилистом, в сравнении с которым грешные жители Ниневии выглядят абсолютными простаками. И вот тогда Бог может насадить в израненной душе пророка лишь слабое подобие глубины и широты, и нежности Своей любви в форме вопроса, оставшегося без ответа, которым заканчивается книга: «Мне ли не пожалеть Ниневии, города великого, в котором более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота?» (Иона 4:11). Но я не собираюсь теперь читать с вами всю книгу, которую, кстати, до сего дня обязательно читают в Йом-Киппур, наиболее скорбный, покаянный день еврейского календаря. Я хочу остаться на берегу, ибо там нахожу себя в настоящий момент, и прошу вас присоединиться ко мне, чтобы нам вместе пошлепать по мелководью, собираясь направиться в Ниневию.

Рассказ об Ионе – это классическая история смерти и возрождения. Настолько классическая, что даже Иисус использовал ее для описания единственного знамения, которое предназначалось для его оппонентов (Мф 12:39–41; 16:4; Лк 11:29–32), и я делюсь ею с вами потому, что осознал: вписывая свою историю в этот рассказ, я вряд ли в этом одинок. В своей собственной жизни я на каком-то уровне понимал – с момента пронзительной влюбленности в одноклассника в возрасте девяти лет, – что слово Божье полно любви; но, взрослея, я не смог позволить себе услышать его в глубине своего бытия. Эти глубины были беспомощными узниками голосов ненависти, которые формируют нас как геев, обидных голосов на школьной игровой площадке, усиленных до сказок для взрослых в стиле «хоррор» о том, сколь отвратительными людьми мы вырастаем, и канонизированных церковным гласом, который настолько крепко завязан во всем этом, что неспособен различить голос Божий от голоса мира, а потому и говорит: любите – но не любите, будьте – но не будьте. Голос Божий представляется запутанным, что на самом деле гораздо опаснее, чем простое высказывание ненависти, поскольку подталкивает бытие к самоуничтожению, старательно замаскированное под нечто благо.

Конечно, настоящий ужас кроется не в том, что где-то там существуют «они», ругаясь над чистыми и непорочными «нами», а в том, что все мы на глубоко личном уровне отождествляем себя с «ними», считая необходимостью и, очевидно, доказательством праведности свое желание держаться за никчемность, отступая от основания милосердия, хотя при этом глубоко внутри нам случается заподозрить – но затем подавлять – абсолютно дестабилизирующую возможность того, что каким бы ни был Бог, Он не может в этом участвовать. В результате в какой-то момент наши «Я» (скорее всего вполне осознанно) участвовали в вскармливании ненависти к себе подобным и вскармливании своего собственного страха. Часто это те из нас, чья совесть безнадежно сожжена, кто сильнее всего стремится – усердно защищая и с готовностью вполне отождествляя себя с «ними», – к самым суровым и неопровержимым выражениям религиозной или политической ортодоксальной ненависти. Этим мы надеемся обелить себя, избавиться от двусмысленности бытия с помощью превращения в яростных проповедников-мучеников, глаголющих о некоей праведности, которая – глубоко внутри мы это осознаем, – никогда не станет нашей.

В моем случае изгнание, в которое многие мужчины-геи отправляют себя, когда конфликт между гордостью и стыдом размахивает нашими жизнями как неутомимый хвост какого-нибудь жизнерадостного пса, вылилось в географическое бегство за океан и продлилось многие годы. Как Иона, я сумел устроить так, чтобы меня выбросили за борт во время бури, которая неистовствовала по моей вине – по крайней мере отчасти. Как Иона, я обнаружил: едва я решил, что мне удалось напрочь выбросить себя, нечто меня подхватило и удержало в глубине, в которой вселяющее ужас и одновременно нежное и недвусмысленное Божье «да» начало вызывать к бытию сыновнее сознание, рождать пугающую новизну освобожденной совести. Я был изрыгнут на берег, и я теперь усердно соображаю, где же находится Ниневия и что мне следует ей говорить. Пока я пытаюсь крепко встать на ноги, выплевывая остатки соленой воды, изумленный тем, что остался в живых, не говоря уже о том, что являюсь человеком, мне нужно столько всего обдумать, что я прошу помощи у вас, прошу вас присоединиться ко мне в моих шлепаньях.


Начала рождения католической совести


Я хотел бы остановиться и задуматься о новизне, которую только что упомянул, – о новизне сыновнего или дочернего сознания, об освобожденной совести. Это действительно нечто экстраординарное. Ибо обычно мы думаем о совести в контексте нравственно обусловленных решений или этических дилемм, а о сознании – в связи с осознанием бытия, хотя на эти два слова в большинстве латинских языков приходится одно. Я говорю о существовании, удерживаемом в бытии, не как ни с чем не сравнимом понятии или идее, – но о существовании, которое не страшится небытия; вместо того чтобы беспокоиться о справедливости тех или иных явлений, оно восторженно любопытствует о том, что я получаю, – о тех параметрах становления, которые я не могу ни измерить, ни вообразить. Моя неспособность измерить и вообразить аспекты своего становления означает, что я просто бултыхаюсь по жизни, не до конца понимая, как созидать свое существование, ибо не совсем представляю, какой рассказ должен прозвучать из моего бытия.

Легко было рассказывать старую повесть, потому что в ней всегда есть противопоставление – мальчиши-хорошиши и мальчиши-плохиши, четкая позиция, желание быть героем или готовность стать мучеником, а нередко и то и другое одновременно. Новому, ненаписанному повествованию не хватает конкретности сюжетной линии, хотя в нем уже есть краткое предисловие. Из него становится понятно, что умерев, главный персонаж обнаруживает себя в жизни-бытии, которую невозможно прервать.

Одна из составляющих рождения сыновней совести проявляется в том, что одновременно рождается совесть братская. По крайней мере в своей жизни я не мог сказать «мы» – я так никогда и не чувствовал принадлежности к чему-либо в детстве, в школьные и университетские годы, на протяжении всей своей монашеской жизни. В 1995 году мне несказанно повезло: я оказался в Чикаго, где стал посещать приход для гомосексуалов и лесбиянок. Церковь регулярно посещали 300–400 человек. Я впервые в жизни стал ходить в церковь не только потому, что хотел этого, – а не по причине некоего таинственного чувства послушания (после семи лет служения священником!), – но и потому, что впервые в жизни попал на литургию, на которой я был приглашенным и желанным гостем, а не посторонним наблюдателем, которого остальные гости терпели в силу воспитания. Главным результатом этого переживания стала моя способность впервые сказать «мы» и действительно вкладывать в это слово его подлинное значение, расслабиться в его смысле, наслаждаться им и радостно в нем барахтаться.

Вскоре после этого переживания я прочел рассказ человека, выжившего во время Холокоста, о том, до чего доходили надсмотрщики в лагере, стараясь истребить в узниках всякий смысл понятия «мы». Если человека удавалось свести к голой индивидуальности, он лишался своей человечности. Если же люди удерживали свое «мы», их человечность оставалась неукротимой, даже если их можно было без труда лишить жизни. Между тем церковный свод правил учения и поведения классифицирует нас как дефективных гомосексуалов и рекомендует пребывание в «чулане», фактически его учреждая. Церковь отвергает любой намек на возможность отношения к нам как к классу. Такое отношение к тому, кого мы из себя представляем, скорее, чем страх того, что мы можем сделать, привело – намеренно или неосознанно – к постоянному лишению нас нашей человечности. Тем более сногсшибательным, в таком случае, кажется тот факт, что открытие сыновнего и братского сознания геев должно стать открытием подлинного католического сознания. Ибо в нем отражается не героическое протестантское сознание – «я» в одиночку против нечестивой Церкви или греховного мира, – а неразрушимое сознание принадлежности к «мы», простирающееся за порог смерти, являющие Церковь как на знамение еще не осуществившегося Царства.

Один приятель предположил, что рождение до тех пор неощущаемого мною состояния принадлежности к «мы» было лишь проявлением солидарности страждущего гейского сообщества. Я способен представить себе такую солидарность, но не ее я ощущал, ибо в моем переживании не было ощущения пределов сообщества, которое отличается и противостоит другим группам. Речь даже не о сообществе, восставшем против церковных структур. Мой опыт был частичным указанием на рождение католического сознания, в котором «я» возможно лишь как часть потенциально безграничного, а потому вселенского «мы», в котором мы призваны к радостному, восторженному, ответственному созиданию нового творения.

Я начал говорить об этом потому, что, шлепая по берегу, я все отчетливее вижу лица таких же скитальцев, этих «отрыжек» знакомых мне китов, выброшенных на берег такими же жизненными бурями. Не собираемся ли мы в кучки для взаимного утешения, разделяя и солидарность выживших, и искушение барахтаться в осознании от случившегося с нами, таким образом действительно разделяя жалость к самим себе? Мне кажется, что речь вовсе не об этом. Если мы прошли через смерть и родились заново, обнаружив пребывание в бытии на уровне, о котором и не подозревали, это уже вызывает немалый оптимизм. Ибо мы удивляемся не тому, что остались в живых, – ведь в каком-то смысле мы не выжили. Мы погибли, утратили существование, но обнаружили новое бытие. Удивляемся мы тому, что переживание смерти и придает силы, и обязывает к стремлению рассказать новую повесть настолько мастерски, что она станет благой вестью для других. Вспомните: мы призваны не возмущенно проповедовать матросам с корабля, а обращаться к Ниневии. Бог настолько любит Ниневию, что не желает, чтобы мы обращались к ее жителям до тех пор, пока не прочувствуем, сколь они достойны любви, ибо только тогда мы будем с восторгом созерцать преображение великого города, которое Бог, посылающий нас как малочисленных жнецов на огромную жатву, и без нас пожинаемую вполне удовлетворительно, совершает еще до того, как мы откроем рот.


Предвкушения нового творения


«Шлепая» по жизни, я хочу привести один, ещё пока не до конца продуманный пример того, что имею ввиду: среди сил, участвующих в нашей насильственной смерти, присутствует специфическое понимание и использование доктрины творения. Все вы знаете, о чем я говорю: творение обычно представляется как часть нравоучительной истории. Ее рассказывают примерно так: Бог создал все хорошим, в частности, Бог создал мужчину и женщину взаимодополняющими существами. Потом случился первородный грех, и порядок мироздания, со своими законами, тяготеющими к благополучию по мере того, как мы стремимся к Творцу, был серьезно нарушен. К счастью, на землю был прислан Иисус и спас нас, согласившись умереть и таким образом аннулировать безмерный долг человечества перед Богом, поскольку извратило Его творение. Это означает, что наша жизнь зависит от «подпитки», которая позволяет вернуть себе первозданное совершенство и жить по первоначальному образу творения – задача не из легких, но тем не менее выполнимая. Поскольку в изначальном мироздании мужчина и женщина были созданы для взаимодополняющего существования и получили повеление размножаться, то вполне очевидно, что любая другая форма половых взаимоотношений свидетельствует об отсутствии порядка и по своей природе является показателем первородного греха, а не восстановленного творения. Итак, хотя многие из нас могут выказать слабость в вопросе избегания неприемлемых взаимоотношений, их можно простить, но ни в коем случае не оправдывать. Таким образом, любую попытку оправдать альтернативную форму совместной жизни следует отвергать как серьезное нарушение объективного порядка творения. Нарушение, которое может лишить нас блаженного пребывания на небесах.

И ведь этот аргумент невозможно опровергнуть. Но как только прозвучит неопровержимый аргумент, ответственный интеллект должен задуматься, можно ли его вообще считать богословским аргументом. Как ни странно, я не хочу оспаривать его, поскольку подозреваю, что, занявшись этим, я буду трясти кулаком вслед морякам давно уплывшего корабля – то есть аргумент этот рождается скорее из негодования, а не из благодати. Тем более нет смысла оспаривать неопровержимые аргументы, поскольку те, кто их озвучивает, представляют собой людей, которые принимают за угрозу все то, что им незнакомо, и бросаются ставить повозки в круг. И лишь когда индейцы проскачут мимо, не обратив на них ни малейшего внимания, робкое любопытство может вытолкнуть их из-за повозок в поток благодати; а если они не выйдут, приняв приглашение к игре за угрозу своей благодетели, – что ж, это проблема Бога, а не наша, и они находятся в Его руках.

Нет, я бы скорее взглянул на ситуацию с другой стороны. Я хотел бы задуматься над тем, как наше понимание этой истории в контексте «сотворения мира как части морального наставления» дает нам великолепную возможность подготовить речь для Ниневии. Мне кажется, я не одинок в своем мнении, что морализаторское понимание творения (а оно представляется выражением христианской ортодоксии) принимает активное участие в нашей гибели. Сколько бы мы ни протестовали, призывая различать между ориентацией и актами, эта теория втаптывает нас в землю, утверждая: «В таком виде вас невозможно назвать хорошим творением. Желания гетеросексуальных людей, их устремления и поиск благополучия и естественности нормально соотносится с порядком мироздания, сколь бы они ни нуждались в исправлении и обтесывании на своем пути спасения, – но к вам это не относится. Ваши желания, устремления и поиск благополучия и естественности, сколь бы они ни подвергались исправлениям и обтесыванию в контексте партнерства и любви, не имеют ничего общего с порядком творения. Между ними и творением нет аналогий. Для вас творение – это слово, смысла которого вы не знаете и не можете знать из опыта, поскольку все ваши самые глубокие чувства, которые вы принимаете за естественные, на самом деле искажены, и, лишь полностью отвергнув свою суть, вы сможете познать то, что подразумевало творение. До тех пор, пока это не произойдет, ковыляйте себе потихоньку, всячески убеждая себя в объективной истине о творении, в которой нет субъективного резонанса для вас, а когда умрете, войдете в славу Творца».

Я подозреваю, что все мы в той или иной степени позволили этому мнению подавлять нас, мы внутренне согласились с ним, разрешив ему вгрызться в наши души. Это часть богословских противоречий: «любить, но не любить», «быть, но не быть», которые я уже упоминал. Мы находимся под влиянием мощной дестабилизирующей силы, потому что со временем мы начинаем соглашаться, что наши жизни – это ненастоящие жизни, наша любовь – ненастоящая, наши усилия созидать крепкие и полноценные взаимоотношения не имеют реальной ценности, наши умы и сердца могут приносить лишь испорченные плоды, недостойные того, чтобы их созерцали или слушали, не говоря уж о принятии или благословении ими. Мы – не дети в саду, а воплощения богохульства, и поскольку с каждым шагом мы противозаконно топчем святую землю, было бы лучше вообще не ступать, не говоря уж об уверенной походке и каких-либо свершениях. Многие из нас считают такое отношение к ним убийственным.

Но вот что интересует меня: убиваемые свободны от своих убийц и способны отойти и задуматься над происходящим – не для того, чтобы указать на неправильные повороты сюжета своей истории, а для того, чтобы спасти и возродить то, что правильно. Позвольте мне высказать это еще более откровенно: там, где мы чувствуем убийственное дыхание сил, включающих богохульное и жертвенное понимание сотворения, ощущая, что Бог держит нас в бытии, не подверженном смерти, мы получаем изумительную возможность начать предлагать Ниневии – людям и скоту – нечто новое: ни с чем не сравнимое понимание творения, характеризуемое ощущением абсолютно незаслуженного держания в бытии. Это понимание начинается со взгляда тех, кого общепринятый порядок творения умалил до никчемности. Думаю, апостол Павел точно уловил этот момент, обращаясь к коринфской общине:

Посмотрите, братия, кто вы, призванные: не много [из вас] мудрых по плоти, не много сильных, не много благородных; но Бог избрал немудрое мира, чтобы посрамить мудрых, и немощное мира избрал Бог, чтобы посрамить сильное; и незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее, – для того, чтобы никакая плоть не хвалилась пред Богом (1 Кор 1:26–29).

Мы свободны, чтобы начать переосмысливать сотворение с момента осознания, что в бытии нас держит сила непреодолимой благодати, ни от чего не зависящая, ничего не требующая – просто дающая жизнь из ничего. И это, да будет всем известно, не только позволение прыгать и ликовать, но и приглашение вызволить часть Благой вести, которая попала в плен Вавилона.

Не много найдется более важных аспектов Благой вести, чем доступ, который она дает нам, к нашему Творцу как к Отцу, и к пониманию творения как данного, хоть и незаслуженного, участия в удивительном и созидательном путешествии из ниоткуда – путешествии, маршрут и назначение которого все еще тяжело уловить, а правила и естественные законы которого путешественники обнаруживают лишь по мере свершения пути. И вот – чудо из чудес! – мы, кого считали «не от Его творения», начинаем воспринимать себя «соработниками в Его творении» (ср. Ис 62:3–5).

Повторюсь: необычность ситуации кроется не в том, что это тайный подарок нам, бедным угнетаемым «голубым», а скорее в том, что Бог использует Свою неописуемую творческую силу, чтобы из того, что казалось уродливым наростом на лице творения, создать то, чем оно и было всегда: драгоценную часть Своего творения, которая способна предложить другим осознание того, сколь великолепно путешествие человека, творимого из ничего! Вы слышали, что сказано: «Камень, который отвергли строители, соделался главою угла» (Пс 117:22), но я говорю вам: «Если мы не станем отверженными, мы неспособны понять становление главой угла», – и если это звучит как богохульство, то, возможно, это потому, что Бог, который был «к злодеям причтен» (Мк 15:28), привык размахивать красной тряпкой богохульства перед рогами богословской мудрости мира.

Христианское понимание сотворения в течение нескольких последних сотен лет пребывает в кризисе, спровоцированном главным образом настойчивостью, с которой порядок творения и порядок мира сего, включающий человеческие социальные структуры, насилие и предубеждения, загоняют в одно ярмо. Доктрину о творении, словно изнасилованную служанку, заставили прислуживать себе те, для кого статус-кво священен; ею оправдывали всякое мыслимое сопротивление переменам – вспомните об аргументах о естественности рабовладения, о пирамидальной монархической форме правления как структуре наиболее точно отражающей Божий порядок мироздания; вспомните о потрясениях, случившихся после открытия, что Земля вращается вокруг Солнца, – я имею в виду не ссору между папской курией и Галилеем, а сдвиги в воображении простых людей и изменения в социальных отношениях, которые стали результатом открытия; вспомните об ожесточенных стычках, случавшихся после того, как начало понимания эволюционного процесса злило тех, чье буквалистическое прочтение книги Бытия было частью установленного порядка, ценностей и т.д.

Тем не менее усиливающаяся крикливость тех, кто настаивал на осмыслении Божьего творения с точки зрения установленного порядка, превратив таким образом христианскую доктрину в священное табу вместо освобождающей истины, так и не смогла воспрепятствовать возникновению уязвимой, неуверенной истины о Божьем творении из опыта тех, кто обычно считается ее врагами. Думаю, что мы плетемся в хвосте этого долгого печального спора. Мне думается, что вопрос однополой любви и взаимоотношений – довольно несущественный и банальный сам по себе, – стал герменевтической «точкой воспламенения», потому что те, кто чувствует, как «естественный» порядок мироздания и их собственной жизни потихоньку разваливается под гнетом социально структурированного мира, за который на нас ложится ответственность, тщатся установить порядок вне себя. Кризис самоопределения всегда требует другого ответственного за кризис, чтобы принести его в жертву и установить приемлемый порядок и стабильность, которые оными, конечно же, не являются. Таинственный камень христианской веры тогда становится во главе угла, когда кто-то становится этим жертвенным герменевтическим моментом воспламенения и начинает провозглашать – не как обвинение, а как прощение – историю о том, что происходит в действительности, мягко сокрушая таким образом многие сердца и впуская их на радостный пир. Это означает, что у нас есть прекрасная возможность, после просеивания подобно пшенице, вернуться к назиданию всех наших братьев и сестер (ср. Лк 22:31, 32).

Хотя в теории учение о естественном порядке творения должно распространяться одинаково как на гетеросексуальных людей, так и на гомосексуалов, на практике среди первых преобладает ощущение «естественности», и это учение не проникает в глубь их бытия, как это обыкновенно происходит с нами. В итоге нас вынуждают становиться авангардом нарушителей спокойствия в отношении всякой человеческой «естественности», которые рассматривают все как часть общественного устройства – до такой степени, что мы становимся способными вообразить неучастие Бога в оправдании нынешнего мироустройства, но, тем не менее, продолжаем трепетать перед головокружительными возможностями воплощения божественного порядка. Это становится все более важным по мере того, как люди традиционной сексуальной ориентации сталкиваются с хрупкостью и запутанностью того, что казалось естественным, разве что они начинают восприниматься как приглашение вести свою жизнь по правилам, возникающим в ходе игры. Крах «естественного» не тождественен краху веры в творение, ибо только он очищает человеческую жизнь от кровожадного идолопоклонства и позволяет настойчивой благости Творца и Его приглашению к отважному соучастию стать очевидными.

Я всего лишь шлепаю по берегу, но уже начинаю понимать, что мы призваны вернуть нечто невероятно ценное своим братьям и сестрам в Ниневии, и что по мере выполнения своей миссии мы поймем: не осуждение мы несем им, но облегчение – облегчение, которое превратится во всеобщий восторг.


А впереди еще столько всего…


Я говорил о творении, поскольку потенциал для нового открытия католического понимания сотворения мира кажется мне и радостным, и зовущим к глубоким размышлениям. Будь у меня больше свободного времени, я бы с удовольствием пустился в путешествие по его таинственным путям. Мы могли бы говорить о чтении Библии, и точно такой же принцип был бы очевидным: одна из причин, по которым вопрос однополой любви стал столь жарко обсуждаемым в христианских кругах, кроется в том, что мы принадлежим к поколению, которое все менее способно читать и понимать Библию, не чувствуя себя при этом изгоями. Нам остается либо перестать читать ее, либо прикрывать свое бесчестье ссылками на идолопоклоннический буквализм, который абсолютно неуязвим перед проникновением живого Божьего Слова. Для тех, кто не может устоять перед вторым искушением, непоколебимое упование на своеобразное буквальное прочтение определенных выдержек, которые относят к геям, – это последний вздох в борьбе, длящейся уже несколько столетий и заключающейся в отчаянных попытках понять Писание с позиций власти. Вместо этого пора научиться читать Библию лишь с одной-единственной позиции, с которой только и возможно читать её плодотворно – рука об руку с распятым и воскресшим путником, шагающим со Своими разочарованными учениками в Эммаус. Писание – это скорее уязвимость перед Богом, чем защита от Него.

И снова тот же механизм: те, кого втаптывают в грязь и убивают идолопоклонническим прочтением текста, получают невыразимое удовольствие и задачу обратиться и утвердить своих братьев, превращая Писание в точно настроенный инструмент, с помощью которого Дух Божий вкладывает слова в сердце каждого из нас. И в этой задаче мы находим то, что можем предложить Ниневии, – то, что, к нашему удивлению, будет встречено криками радости.

Я мог бы продолжать – вышесказанное относится и к доктрине об откровении, о спасении, о таинствах. Однако я не собираюсь призывать всех становиться богословами. Я предполагаю, что, обнаружив себя живыми на берегу моря неподалеку от Ниневии, мы научимся ценить обстоятельства, приведшие нас туда, и будем смотреть на свой путь и реагировать на упреки со стороны без возмущения. Нам все яснее будет становиться та животворящая и непреодолимая сила, которая влечет нас созидать новые формы сосуществования. Эта сила сама по себе никоим образом не связана с тем, что мы являемся геями и лесбиянками, – она нашла выход потому, что Сам Бог еще раз превращает отказ человечества принимать часть себя как Богом созданное (это отказ принять свою тварность) в зрелищное шоу созидательного прощения. А это зрелище может разбить твердые панцири и растопить каменные сердца, превращая нас в тех, кем мы так хотим стать, но боимся – шаловливыми избалованными детьми, которых зовут резвиться и наслаждаться восхитительным праздником.

К нам обращено приглашение стать глашатаями, возвещающими этот праздник, так что давайте вместе сядем на морском берегу перед Ниневией и как добрые католики спросим друг у друга, как нам сделать хоть что-нибудь по этому поводу.

Перевод: Игорь Иванов


Сноски

[1] Таково значение слова, использованного в Иер. 20:7. Русский синодальный перевод использует эвфемизм «влек»  ^.

Эта речь впервые прозвучала на третьей ежегодной конференции католической секции британского Христианского движения геев и лесбиянок (Lesbian and Gay Christian Movement), проходившей в марте 1999 года в Лондоне. Её английская версия была впервые опубликована в книге Faith Beyond Resentment: Fragments Catholic and Gay (London: Darton, Longman and Todd, 2001), pp. 86-104.

© Русский текст впервые опубликован на сайте Джеймса Алисона, переводчик Игорь Иванов.

Другие тексты Джеймса Алисона:

Следите за нашими новостями!

Наша группа VK

Наша группа в Facebook